Шли мы тогда из Владивостока в порт Ванино. Рейс был последний в сезоне. Шансов успеть до ледостава почти не оставалось. Из Ванино сообщили, что у них на рейде уже появились льдины. Я недоумевал: зачем послали так поздно? Однако надеялся, что зима припозднится и удастся проскочить. Тихая и тёплая погода в Японском море давала основания для таких надежд.
На борту у меня был «особый груз» - осуждённые священники, настоятели монастырей, высшие иерархи. Надо сказать, однажды мне уже приходилось переплавлять заключённых – страшно вспомнить… В этот раз – совсем другое дело. Ни тебе голодовок, ни поножовщины, ни шума, ни крика. Охранники маялись от безделья. Они даже стали их выпускать на палубу гулять, не боясь, что кто-нибудь из осуждённых бросится за борт. Ведь самоубийство по христианским понятиям – самый тяжкий грех. На прогулках святые отцы чинно ходили по кругу, худые, прямые, в чёрных длинных одеждах, ходили и молчали или тихо переговаривались. Странно, но, кажется, никто из них даже морской болезнью не страдал, в отличие от охранников, всех этих мордастых увальней, которые, чуть только поднимается небольшая зыбь, то и дело высовывали рожи за борт…
И был среди монахов мальчик Алёша, послушник, лет двенадцати от роду. Когда в носовом трюме устраивалось моление, часто можно было слышать его голос. Алёша пел чистейшим альтом, пел звонко, сильно и с глубокой верой, так что даже грубая обшивка отзывалась ему. У Алёши была собака Пушок. Рыжеватый такой пёсик. Собака была учёная, понимала всё, что Алёша говорил. Скажет мальчик, бывало: «Пушок, стой! » - и пёс стоит на задних лапах, как столбик; прикажет: «Ползи!» - и пёс ползёт, высунув от усердия язык, вызывая у отцов смиренные улыбки, а охрану приводя в восторг; хлопнет в ладоши: «Голос!» - и верный друг лает заливисто и с готовностью: «Аф! Аф!. Все заключённые любили Алёшу и его кобелька. Полюбили его и матросы, даже охрана улыбалась при виде этой парочки. Пушок понимал не только слова хозяина, он мог читать даже его мысли: стоило Алёше посмотреть в преданные глаза, и пёс уже бежал выполнять то, о чём мальчик подумал.
Наш замполит, Яков Наумыч Минкин, в прошлом циркач, восхищался Пушком: уникальная собака, с удивительными способностями, цены ей нет. Пытался прикармливать пса, но тот почему-то к нему не шёл и корма не брал. Однажды на прогулке наш старпом подарил Алёше свой старый свитер. С каждым днём заметно холодало. Мальчик зяб в своей вытертой ряске. Алёша только посмотрел Пушку в глаза – и пёс, подойдя к старпому, лизнул его в руку. Старик так растрогался.
Возвращаясь к хозяину, пёс ни с того ни с сего облаял Якова Наумыча, спешившего куда-то. Чуть было не укусил. Мне непонятно было такое поведение собаки. Однако на другой день всё стало ясно. Я зашёл к замполиту в каюту неожиданно, кажется, без стука, и увидел в его руках массивный серебряный крест. Яков им любовался… Крест был прикреплён колечком к жетону. Жетон был увенчан короной, на нём – зелёное поле, а на поле – серебряный олень с ветвистыми рогами, пронзённый серебряной стрелой. Яков перехватил мой взгляд. «А наш-то послушник, оказывается, князь!» - сказал он как ни в чём ни бывало и кивнул на крест с гербом.
Вот так мы и шли пять суток.
И вот на шестой день плавания Яков спросил координаты. Я сказал. Он озадаченно пробурчал что-то и спустился в носовой трюм. Вскоре вернулся с Пушком под мышкой. Пушок скулил. Алёша, слышно было, плакал. Кто-то из монахов успокаивал его. Замполит запер пса в своей каюте, и я расслышал, как он резко одёрнул старпома, попытавшегося было его усовестить: «Не твоё дело!» После чего послонялся какое-то время по палубе, нервно пожимая кулаки, потом опять сходил в свою каюту и вернулся с чёрным пакетом в сургучных печатях. Вновь спросил у меня координаты. Я сказал: такие-то. Тогда он торжественно вручил мне пакет. Я сломал печати. В пакете был приказ.
Вы слышите – мне приказывалось: остановить машину, открыть кингстоны и затопить пароход вместе с «грузом». Команду и охрану снимет встречный эсминец. Я опешил. И с минуту ничего не мог сказать. Может, ошибка? Но тут подошёл радист и передал радиограмму с эсминца «Беспощадный боец революции Лев Троцкий» - корабль уже входит в наш квадрат.
Что я мог поделать – приказ есть приказ! Помня о долге капитана, я спустился в каюту, умылся, переоделся во всё чистое, облачился в парадный китель, как требует того морская традиция. Внутри у меня было, как на покинутой площади… Долго не выходил из каюты, находя себе всякие мелкие заботы, и всё время чувствовал, как из зеркала на меня смотрело бескровное, чужое лицо.
Когда поднялся на мостик, прямо по курсу увидел дымы эсминца. Собрал команду и объявил приказ. Повёл взглядом: кто?.. Моряки молчали, потупив глаза, а Минкин неловко разводил руками. Во мне что-то натянулось: все, все они могут отказаться, все – кроме меня!..
- В таком случае я сам!..
Спустился в машинное отделение – машина уже стояла, и лишь слышно было, как она остывает, потрескивая, - и со звоном в затылке отдраил кингстоны. Под ноги хлынула зелёная, по-зимнему густая вода, промочила ботинки, но холода я не почувствовал.
Поднявшись на палубу – железо прогибалось, - увидел растерявшегося замполита, тот бегал, заглядывал под снасти и звал:
- Пушок! Пушок!
В ответ – ни звука. Из машинного отделения был слышен гул бурлящей воды. Я торжественно шёл по палубе, весь в белом, видел себя самого со стороны и остро, как бывает во сне, осознавал смертную важность момента. Был доволен тем, как держался, казался себе суровым и хладнокровным. Увы, не о людях, запертых в трюмах, думал, а о том, как выгляжу в этот роковой миг. И сознание, что поступаю по-мужски, как в романах – выполняю ужасный приказ, но вместе с тем щепетильно и тщательно соблюдаю долг капитана и моряка, - наполняло сердце трепетом и гордостью. А ещё в голове тяжело перекатывалось, что событие это – воспоминание на всю жизнь, и немного жалел, что на судне нет фотоаппарата…
Из трюмов донеслось:
- Вода! Спасите! Тонем!
И тут мощный бас перекрыл крики и плач:
- Помолимся, братия! Простим им, не ведают, что творят. Свя-тый Бо-о-же, Свя-тый Кре-епкий, Свя-тый Бес-с-смерт-ный, поми-и-илуй нас! – запел он торжественно и громко.
За ним подхватил ещё один, потом другой, третий. Тюрьма превратилась в храм. Хор звучал так мощно и так слаженно, что дрожала, вибрировала палуба. Всю свою веру вложили монахи в последнюю молитву. Они молились за нас, безбожников, в железном своём храме. А я попирал этот храм ногами…
В баркас спускался последним. Наверное, сотня крыс прыгнула вместе со мной. Ни старпом, ни матрос, стоявшие на краю баркаса, не подали мне руки. А какие глаза были у моряков!.. И только Яков Наумыч рыскал своими глазами-маслинами по палубе, звал собаку:
- Пушок! Пушок! Чтоб тебя!..
Пёс не отзывался. А пароход между тем погружался. Уже осела корма и почти затихли в кормовом трюме голоса. Когда с парохода на баркас прыгнула последняя крыса, - она попала прямо на меня, на мой белый китель, - я дал знак отваливать. Громко сказал: «Простите нас!» - и отдал честь. И опять нравился самому себе в ту минуту…
- Подождите! – закричал замполит. – Ещё чуть-чуть. Сейчас он прибежит. Ах, ну и глупый же пёс!..
Подождали. Пёс не шёл. Пароход опускался. Уже прямо на глазах. И слабели, смолкали один за другим голоса монахов, и только в носовом трюме звенел, заливался голос Алёши. Тонкий, пронзительный, он звучал звонко и чисто, серебряным колокольчиком – он звенит и сейчас в моих ушах!
- О мне не рыдайте, плача, бо ничтоже начинах достойное…
А монахи вторили ему:
- Душе моя, душе моя, восстань!..
Но всё слабее вторили и слабее. А пароход оседал в воду и оседал… Ждать больше было уже опасно. Мы отвалили.
И вот тогда-то на накренившейся палубе и появился пёс. Он постоял, посмотрел на нас, потом устало подошёл к люку, где всё ещё звучал голос Алеши; скорбно, с подвизгом, взлаял и лёг на железо.
Пароход погрузился. И в мире словно лопнула струна… Все заворожено смотрели на огромную бурлящую воронку, кто-то из матросов громко икал, старпом еле слышно бормотал: «Со святыми упокой, Христе, души рабов Твоих, иде же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная…» - а я тайком оттирал, оттирал с белоснежного рукава жидкий крысиный помёт и никак не мог его оттереть…
Вот вода сомкнулась. Ушли в пучину тысяча три брата, послушник Алёша и верный Пушок…
Свежие комментарии